«13». Татьяна Алексеевна Маврина (1900 – 1996).

 

Настоящая ее фамилия Лебедева. «Художник Татьяна Лебедева» -тю-тю-тю, губки бантиком, невозможно даже представить! Как будто увидев себя в зеркале, она берет фамилию матери: «Маврина» (будто лев зевнул).

Отец - литератор, педагог, мать - захудалого дворянского рода… Детство Татьяны Алексеевны проходит в Нижнем Новгороде, но в 1922-м отца приглашают на работу в Москву, и вся семья поселяется на Сухаревке: «Я выбрала себе кладовую с окном на площадь. Спала на стульях, укрывалась шубой.

Ездила зимой в Ленинскую библиотеку, потому что там было тепло и была вода». (Т. Маврина)

 

 

Брат поступает в Техническое училище, переименованное из «Императорского» в «Бауманское» (академик С. А. Лебедев – создатель первой ЭВМ), а Татьяна - во ВХУТЕМАС (очень удобно: от Сретенки до Мясницкой 10 минут пешком по бульвару). «Несмотря на долгие годы учения (1922-1929), мы все самоучки. Училась главным образом в двух галереях французских художников: Щукинской и Морозовской. Счастливые годы» (Т. Маврина)

Она как-то рано находит себя – такое впечатление, что у Мавриной вообще не было периодов метаний, раздумий, сомнений. Всё, что она говорит – она говорит, как «право имеющая». Даже имеющая право на озорство.  Ранние её работы – главным образом обнажёнки – дерзкие по форме, выполненные свободной раскованной линией на грани озорства.

Легкий рисунок, идущий от французов (Ренуар, Боннар, Матисс), легкие сюжеты… Легкость, порой переходящая в удаль – цветом, линией, сюжетом, словом. И бесстрашие (ни малейшей боязни сделать ошибку – как будто она имеет право даже на ошибку!)

 

 

Она увлечена французами, но художника, равного Тициану среди импрессионистов нет, признает Маврина: любимая ее картина – это «Венера с зеркалом». 

 

 

Хотя, тут же оговаривается, что «все вместе импрессионисты перетянут. Они открыли опять мир гармонии и повседневности». «Открыли опять», ну да – а до французов было Возрождение, был Тициан, Византия, Античность, Египет… Маврина открывает для себя эту вечную гармонию, вечную радость изобразительного искусства и находит ее потом в повседневных сюжетах.

 

 

 

 

Высокой, цветущей культуре свойственна смелость – Маврина была очевидной наследницей Серебряного века. Она прекрасно понимала это и несла легко, естественно, но при этом твердо, не позволяя никому усомниться в своём праве. В своем праве судить всех и вся, ко всему относиться, как минимум, на равных. Русская культура была не просто ее делом - она была её шубой: Маврина спала на ней, носила, грелась, выбивала из нее моль, лазила по карманам, щупала подкладку, проверяя – не затерялся ли где червонец? 

«Читаю Лорку и восхищаюсь всеми словами до одного. Нет мусору и болтовни Цветаевой и интеллигентных рыданий Блока»

 «Среди ночи мне стало очень ясно, что я не люблю, и очень не люблю Толстого, за нарциссизм, наверное, и за некрофилию. Он любовался, когда почти умирала жена. Всё я да я…» 

«Поживешь в мыслях с Пушкиным, чему-нибудь хорошему наберешься, а свое плохое позабудешь. А мне мое плохое, может, больше нравится»

Единственный, кого она высоко ставила из современников – другой русский озорник Михаил Ларионов: «наш единственный „импрессионист“, француз по духу живописи и очень русский по темам и восприятию жизни… Где найти лучше».

Разумеется, как и другие художники группы «13», Маврина много взяла у французов, они открыли ей глаза: «…После импрессионистов и Ван Гога и Матисса – земля преобразилась в глазах людей и стала умопомрачительной».

 

 

«…Они показали, как глядеть, а уж что увидишь – твое дело». Маврина увидела Россию. Для русских это нормально – прежде выучиться по-французски, а уж потом, «от няни», случайно узнать родной язык. 

Даже в своих автопортретах она становится хитрой курносой русской бабой – а вот такой себя видела, такой чувствовала. Может, это и спасло её.

 

 

Картины Мавриной – все до одной – написаны, будто в масленицу: веселый праздничный мир, пряничная Москва, яркое небо, белый снег… Масленица! – а потом сразу Пасха. 

 

 

На горькие раздумья, на сожаления не остается времени – радость и веселье у Мавриной просто зашкаливают.

 

  

Был ли у нас ещё художник, кого без малейших оговорок можно было назвать «народным»? Такой же без малейших оговорок русский, как Пушкин? Не знаю. 

 

«Возвращение к корням»

Билибин, Васнецов – какие-то все «немецкие»… В 19-м веке Европа начала кокетливо «возвращаться к корням»: модерн, историзм, псевдо-мавританский стиль, псевдо-готика… Художники Абрамцевской школы стали сочинять по немецким образцам русское искусство (псевдо-русский стиль). Нибелунги, Зигфриды, рыцари… «Три богатыря» Васнецова – совершенно немецкая живопись! Тенишевские артели: в самом деле, что может придумать «чумазый»? Сейчас мы быстренько сочиним за народ его культуру! Художник Е. Д. Поленова придумывает для крестьян «народные орнаменты», а они потом делают по ним вышивки, вырезают на шкафчиках, полочках, рамочках… Возникла целая школа, получилось затейливо, аккуратно, добротно… Вот только ни разу не русское (вспомним изящную, мудрую по форме русскую резьбу – от корчаг до деревянных игрушек).

 

 

В России были «французские» художники, «итальянские», «советские», но именно русских – по цвету, пластике, языку, по духу – не знаю никого. Учеба во ВХУТЕМАСе, где «ничему не учили» была для Мавриной счастьем - ей как-то удалось ускользнуть от подражательной русской живописи 19-го века. А в 20-м веке авангард уже здорово прочистил художникам мозги, и Маврина обнаружила корни искусства гораздо глубже: в иконе, в народном искусстве, городецкой живописи, вологодских прялках, лубках.

«…я, воспитанная на «французах», была очарована совсем другой, неведомой мне техникой, совсем другим способом «крашения», дающим большой звук. Без неясностей, без спадов и подъемов, при экономной палитре. Очень умеренное введение графики, «обнажение приёма», то есть всё ясно и видно, как написано, не спрятаны концы в воду… Тут всё одноценно – на уровне законов современной живописи. Вешай их хоть рядом с Матиссом или Пикассо – не пропадут».

 

 

Пятно и линия, которые не прячутся друг в друга (как в поздней европейской живописи). Пятно и линия, внятно читающиеся во всех культурах в период их цветения – Япония, Персия, Египет, Византия, Греция… Европейская готика и русская городецкая роспись. 

Побывав в Москве, увидев русские иконы, Матисс сказал - вот что я ищу всю жизнь! «Вы ездите к нам учиться, имея ТАКОЕ?!..»

 

 

Маврина очень быстро находит это = находит себя: свою озорную живопись, звонкий цвет и веселое, бодрое настроение. И всё -  никаких кризисов, никаких трещин: в народном искусстве нет депрессий. Там нет самокопаний,  самокритики – бывает только самоподшучивание.

 

 

 «Жизнь, как праздник» - Маврина удивительно сразу открывает это содержание живописи.

 

 

Она прожила самую долгую творческую жизнь из всех художников группы «13». Да и не только среди «13». Обычно судьба скупо отмеряет русским творческий век – пять, максимум десять лет. Татьяна Маврина занималась изобразительным искусством 75 лет. Десятки книг, сотни холстов, тысячи рисунков, восторг! Счастье! 

Думаю, одна из причин её «долголетия» простая: служение. 

 

 

Служение.

Одно дело, когда художника просто несет куда-то по волнам искусства: хочет – и поёт… А потом перестало «нести», ушла энергия – и замолчал. «Хочу – и молчу», так часто бывает, к сожалению. И другое дело - когда художник прилепился к чему-то большому, и оно само несет его по жизни, служит компасом, заставляет вставать, находить силы и не впадать в уныние. Хочешь – не хочешь, а надо. Есть долг, который тебе вручили другие поколения (русская культура).

 

 ...

 

То есть, что я болтаю, тьфу!!! «Должен, долг», скука какая… А как же свобода, необходимая художнику, чтобы жить, писать?!

А вот:

 

Спасительное озорство.

У русских свобода часто граничит с озорством. 

Выкинуть что-то, созорничать… Например, пишешь что-то, что никто тебе не заказывал, что «не пройдет», что точно никто не купит – и от этого восторг, свободен, само льётся! 

Озорство – когда делаешь что-то вопреки общественному мнению (свобода!). 

Когда рискнул всем – отчего так распространены были в России 19-го века дуэли: жизнь зажата всевозможными правилами, казенщиной, ограничениями, но можно встать под дуло пистолета, повесить свою жизнь на волосок, и свобода! Что-нибудь отчебучить, выйти из регламентированной упорядоченной жизни, пусть даже всё потеряв при этом, а как же? Свобода – так уж свобода. 

И часто, к сожалению, даже не так важен бывает сам поступок, во имя чего он совершается – важно быть готовым к этому поступку, быть готовым отказаться от всего, что имеешь, как в «русской рулетке» поставить на кон всё: пройтись «по краю». 

 

 

Маврина обладала озорством, необходимым художнику. Но при всем этом у нее совершенно отчетливо прослеживается другая линия: служение.

Это, может, и сохранило её.

 

 

 

Русская культура была для Мавриной, как шуба: она не церемонилась с ней. Если надо – обругает, что надо – возьмет. А придет беда – пойдет защищать.

Началась война, и вдруг оказалось, что этот ее прекрасный материальный мир: узорчатые церквушки, московские улочки, деревянные особняки - очень непрочен. Одно попадание бомбы превращает красоту в мусор. Думаю, в этот момент она и открыла для себя Москву по-настоящему: «Война. Раньше я не замечала на Сретенке собор 17-го века…» Раньше она слушала, как там на колокольне в Пасху звонарь наигрывал «Сердце красавицы склонно к из-ме-е-е-не…», и это просто забавляло его, как милое московское чудачество. А в войну… «В войну, проехав раз по Сретенке на автобусе, я вдруг увидела за домами собор 17-го века – я увидела всю его вековую красоту. И она может погибнуть от бомбежек! Надо нарисовать, пока стоит целая. Колокольни, на которой когда-то играли «сердце красавицы» уже не существовало…»

«Буду рисовать всё, что осталось от «сорока сороков», пока не погибло».

 

 

 

 

Это и была её Великая Отечественная война. Никто ей ничего «не заказывал» - Маврина сама ставит себе задачу: успеть нарисовать все эти московские храмы, которые могут исчезнуть в любой момент. Может, была и ещё одна тайная мысль, как дети загадывают: а вот нарисую, успею – и не разбомбят! Говорят, что портрет – это молитва за человека. Тогда, может быть, пейзаж Мавриной – это молитва за мир.

 

 

Маврина не эвакуируется. Она остается в Москве, ходит по улицам и торопится всё сохранить, зарисовать. Человек с блокнотом и сейчас напрягает рядом с охраняемыми объектами, а тогда и подавно. Немцы стояли меньше, чем в 100 км от Москвы, ходить по улицам с блокнотом и делать зарисовки было просто опасно – могли арестовать, как диверсанта. Поэтому Маврина выучилась рисовать, не глядя – она держала в кармане пальто блокнот с карандашом, и делала зарисовки, не вынимая руку из кармана. Иногда заходила рисовать в подъезд, тренировала свою память, запоминая узоры на церквях, а потом дописывала в мастерской. И это спасительное озорство (рисовать в кармане! а вдруг поймают!) это озорство делало её служение свободным, не превращало долг в скучную утомительную обязанность, в «надо». Дескать, я выполняю свой долг, и мне за это платят, ага. «Ее верный инстинкт игры – а искусство всегда игра, а не служба - сделали из нее прекрасную художницу» (В. Милашевский)

 

 

До этого Москва была для нее просто городом: трамваи, парки, танцы, бульвары – не сразу и отличишь один от другого. Когда на Сухаревке снесли Сухаревскую башню – не заметила. И когда там установили доску почета с портретами выдающихся колхозников, а Сухаревскую переименовали в Колхозную площадь, ну и что? Всякое бывает. Но вот когда она начала вкладываться в этот город – служить ей  - Москва стала для неё по-настоящему близкой. «Кто есть ближний? – Тот, кому сотворил благо». 

Москва вдруг открылась для нее по-настоящему: «Я рисовала церкви, башни, улицы, переулки, опьяняясь подчас даже самими названиями: Чертольский, Выползов, Сивцев Вражек…».

 

 

Война, Москва, голод. Когда из магазинов исчезли хлеб, сухари, мука, крупы – единственным продуктом, который еще лежал на прилавке в Елисеевском, была черная икра, ею и спасались какое-то время – озорство! «18.10.41. Достали 1/2 кило икры. Катерина [сестра Мавриной]  целый день простояла за хлебом. Эфрос вешался, но спасен». 

 

 

Икру съели, и наступил настоящий голод. Сестра Мавриной работала в НИИ, где держали животных для научных опытов: кошки, крысы, грызуны – она приносила их домой после опытов. «27.2.42. Ели кошку. Сначала я выплюнула, потом все же проглотила. Ощущение преступности и озорства». 

Озорство не покидает ее даже тут, часто русский человек этим и спасается – «заглянуть за край». У мужа Мавриной, художника Николая Кузьмина озорства было меньше – он отказывался есть кошек (брезговал), и Татьяна Алексеевна крутила ему из кошек котлетки.

 

 

Но все трудности остаются за кадром, не попадают в ее картины. В жизни много горя, слез, нужно много терпеть, но искусство – это другое пространство, другой, Идеальный Мир. И нужно иметь много сил, чтобы не сдать это пространство, не отступить. Чтобы не сдаться, не сдать город. Маврину все запомнили либо улыбающейся, либо громко смеющейся. 

 

 

 

Всю жизнь она оставалась верной Красоте – веселой живой Красоте. Это, может, и спасло её. Вспомнился Аркадий из «Подростка», как он, бравируя перед Макаром Девушкиным говорит: «Я – атеист»! А тот отвечает: «ну какой же ты атеист? Ты человек веселый!» В русском понимании веселье не может быть не от Бога, атеист не умеет радоваться «за край», его радость всегда с «оглядкой».

 

 

После войны Татьяна Маврина много работает. Много пишет Москву, ездит по маленьким русским городкам – Волга, Подмосковье – выходят чудесные альбомы, серии «Загорск», «Волга», «Пути-дороги»... Как прежде ей хотелось запечатлеть все, что может быть разрушено войной, так теперь хотелось запечатлеть все, что скоро будет разрушено мирной жизнью.

 

 

Маврина коллекционирует русскую икону, народное искусство, Городец… Она не вкладывает в это никакого идеологического подтекста: дескать, я русская – поэтому буду изучать русское искусство. Вообще, все эти разговоры кажутся ей глупостью - размышляющий о русском Д. С. Лихачев представляется ей каким-то «восторженным гимназистом»… Для нее русскость настолько естественна, что просто не осознается ею - как воздух: мы не понимаем, зачем нужно дышать, пока он есть. 

 

 

В этом её отличие от следующей волны поисков «русских корней» (60-е годы), от деревенщиков, от художников, писавших натюрморты «с лаптями и самоваром». Маврина со своим мужем Николаем Кузьминым подшучивали над ними, называя «слОвянофилами» (через букву «о»). Для Мавриной русский вкус, стиль, красота были частью её органики – ей не нужно было никуда «возвращаться».  Иконы, прялки нужны были ей не как свидетельство своей «причастности» - она, «право имеющая» не нуждалась в этом. Просто это была среда, пространство, в котором ей лучше дышится. Где мысль бежит без оглядок и оговорок, свободно, легко, глубоко, прыгая через десятки и сотни лет, наполняя жизнь временем. С помощью этого «проверяешь свой вкус, увеличиваешь количество лет, прожитых на земле, за счет бывшего когда-то». Увеличиваешь свою жизнь за счет того, что будет потом.

Современным «словянофилам» не хватало озорства, они были слишком унылы для нее.  Слишком у них «всё пропало» - а от этого не хочется петь: хочется не жить, а только страдать. Да и – вдумаемся, чуть зная будущее - много толку было от «деревенщиков», от их плача по русскому народу? Что-то изменили они своими душераздирающими книгами? Стал ли народ хоть немного лучше, «одумавшись»? 

 

 

Не дело художника плакать о гибели культуры – Маврина и не плакала никогда. «Всегда радуйтесь, за всё благодарите». Пока есть силы –просто делай эту самую культуру, пой своим голосом, на своем языке, свою песню… Весело, радостно, с озорством. А там - как Бог даст. 

Может, кто-нибудь другой потом найдется: подхватит и тоже будет петь.

 

 

 

Константин Сутягин.